Сумасшедший корабль [litres] - Ольга Дмитриевна Форш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волна шестая
Нет, не кончилась фабула «Сохатый» в волне предыдущей, хотя вещи сохатые уложены были Дарьюшкой, хотя на картах вышла ему путь-дорога.
Некто дал свидетельское показание, что при взгляде на карточки, выпавшие из-за корсажа Ядвиги, у Сохатого вырвалось: «Панна Ванда!» Сохатый был вызван на допрос, ему карточки были представлены – но что же? Иллюзорными предстали его впечатления. Изображены были, точно, две польки, схожие с теми, столь близкими его сердцу, но все же не они.
Следствие, впрочем, уже установило, что никакой связи в загадочной смерти Ядвиги с исчезновением тех панн из кафе «Варшавянка» быть не могло. Сохатого отпустили.
Он был разбит и сказал мрачно Жуканцу:
– Какое в романтике отсутствие базы!
Его утешил Жуканец, как мог:
– Обстоятельства личные тебя вперли в период «учета и контроля» – без него же и к первой ступеньке не суйся. А переходить к нам, браток, надобно, потому что коллектив – слово нашего века, а не выдумка кабинетных голов. Сам же понял ты про пчелу – пищит, а лезет. Критика чувств идеальных – начало контроля. Поздравляю, брат, с первой ступенью.
И Жуканец предложил Сохатому сотрудничество в одной твердой схеме, основанной на учете, освобождающем от томлений по осужденному на смерть голубому цветку Новалиса.
– Однако, прежде чем приступить к работе, пойдем вечером в Большой драматический на экспозицию конца романтизма.
Жуканец молол о конце, охваченный самомнением новатора быта, каким он себя почитал, но, по жестокому капризу судьбы, брехня его оказалась пророчеством: выступление Гаэтана перед публикой было последним.
У каждого десятилетия есть своя равнодействующая и есть артист, исполняющий арию большинства. Артист бывает некрупный, бывает великий. Гаэтан был величайший и точный выразитель сердцебиения своей декады. Клич, поднятый Чеховым: «В Москву, в Москву!» и сейчас разрешаемый пожиманием молодежных плеч («взяли бы, дуры, билет и поехали»), когда-то был внятным символом и в МХАТе первом, тогда единственном, волновал сердца.
Гаэтан клич подверг дифференциации и уточнению. Не Москва, конечно, с рестораном Тестова, сандуновскими банями, царь-пушкой и колоколом, а в Москве-символе каждый ждал себе Прекрасную Даму. И вся Россия, от вызванного Чеховым к жизни почтового чиновника до почтеннейших членов религиозно-философского, кто скрывая, кто признаваясь, стали ждать Великую Встречу.
Были такие, что уже, на случай встречи под дождем, понадевали калоши, и, убежденный этим резиново-мануфактурным реализмом ожидания, воскликнул один непрозревший поэт: «Они ее видят, они ее слышат... даже не сомневаясь, точно ли».
Все, как одержимые, захотели одного – совпадения мечты с реальностью, Альдонсы-скотницы с сладким звуком владычицы сердца Дульцинеи Тобосской.
Мигуэль Сервантес, охолощенный В.Соловьевым, через века предложил снова мечту как верное средство для создания лучшей реальности, ибо, очищая и вознося другого, допустим – иллюзорно, сам-то очищаешься подлинно. И хотя бы только поэтому – мечта как основа ткани грядущего должна быть введена в бюджет.
Итак, служением Прекрасной Даме, тоской об утрате ее, мечтой о соединении с ней полны были песни ее последнего рыцаря – Гаэтана.
Да, Чехов первый дал клич «в Москву», Соловьев, среди отчаяния и опустошенности декадентства, открыл «Деву Радужных Ворот», но женихом был не он. Он только обучал любви, ею не заражая, как опытный гид. Гаэтану же встреча с Прекрасной Дамой была уже не темой, не умозаключением, даже не выбором, а просто единственной возможностью жить и дышать.
– Весь дух простер в тебе спасенье...
Как Данте, возник он средь пожарищ, «обожженный языками преисподнего огня». Это он создал музыкальный аккомпанемент к волшебному роману «Идиот» и еще однажды взволновал современников утверждением, что для того, кто зовется человек, норма есть выхождение из всех норм.
В призрачном уличном кабачке, среди завсегдатаев с масками Верлена и Гауптмана, и семинаристом, удержанным из персонажей Достоевского, все изливают душу половому в лунатизме винных паров и в музыке гласных.
Здесь все голубеет, все кружится. Плывут корабли на обоях, потолок же и стены расступаются в бесконечность. Заплетающимся языком семинарист мечтает любить как никто или как уже любил до него Митенька Карамазов. А поэт пьет, изливаясь половому.
Среди вихря взоров возникает внезапно, как бы расцветает под голубым снегом одно лицо – единственно прекрасный лик Незнакомки...
Половому же все это «непонятно-с, но утонченно-с».
В этой музыкальной карусели звучало современникам все многообразие русских воспетых трактиров и томила мечта о прекрасной, неразработанной жизни.
Сохатый часто видал Гаэтана, но запомнил его на всю жизнь только дважды. Первый раз, когда он читал проездом на юге, и вот этот последний. Гаэтан для сверстников Сохатого был событие, а Жуканец уже его не понимал. Вырастая в полосе восприятий романтического, аналогичной той, когда молодой человек Писарев бранил Пушкина, Жуканец разбирал «сюжетно» и там, где сюжет был несказуем и в попытках его оформления зиял пустым местом.
Сейчас, идя с Жуканцем по скучному проспекту Нахимсона (обыватель прибавит: с собором того же имени), Сохатый восстанавливал в мыслях тот первый памятный вечер на юге.
Гаэтан еще был красив и кудряв, волоса золотели рыжинкой. Волоса были совершенно живые. Он взошел на эстраду с разбегу, издалека и, не отстоявшись, внезапно и трудно сказал:
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух...
С третьей строчки звук стал собранный. Жесток, объективен, с упором на гласные. Звук гравировал в сердцах публики все, что поэту привиделось на здешнем и дальнем берегу. Слушатель млел от лирных волнений, бросаемых ему золотым богом как дар. Гаэтану был зрительный зал чудесно резонирующим инструментом в ответ на абсолютно взятые ноты. А зал приведен был в восхищение, как себе удивившийся рояль, вдруг вообразивший, что на нем не играют, а он звучит сам.
При одной памяти о строках, внешне собранных и однотонных: «Дыша духами и туманами», – внутренно полных тоски, волнений и несказанного ощущения чуда, – Сохатый остановился и сказал:
– Не пойду. Зачем умалять то впечатление. Ведь он оставил Даму, ему вялой прозой стала роза, соловьиный сад угас...
– Не валяй дурака, – повелительно буркнул Жуканец и втащил приятеля в вестибюль, который по стилю предполагал за собою не театр, а бальную залу.
Вошли в набитый людьми партер и сразу, как в мутную лужу, попали в шепоты:
– Посмотрите, в той ложе